Журнал «Домовой» № 10 1994 г. текст: Игорь Свинаренко
...Он отважился поссориться с Хрущевым, когда тот был у власти, к помирился с ним, когда вождь был свергнут, а после поставил памятник на могиле опального покойника. И все отказывался от гонорара, но сын, Сергей Никитич, настаивал, совал пачку денег — это когда они в машине ехали с Новодевичьего. И Эрнст наконец взял пачку — для того, чтобы швырнуть ее в открытое окно «Волги». Банкноты летели за машиной, кружась наподобие листьев. Красивый жест?.. Глупый, жест? «Пусть Москва помянет Никиту», — сказал Неизвестный.
Всемирная слава художника — это не самое главное, что у него есть, она кому только не выпадает. Он больше впечатляет не как автор скульптур, но как могучий мужчина, железный человек с бычьей энергией и таким же упрямством, с «темпераментом убийцы» (его термин) и звериной живучестью, даром пророчества и талантом рассказчика. Да, его русский, насытился там американскими словечками: он произносит «КГБ» через «джи», свой участок возле дома называет property, в банке берет не заем, но loan, однако уважает пельмени и по русской привычке разминает американские сигареты. Но как художественно сплетается в нем высокий штиль с изысканной нецензурной бранью! (В этом — какая-то глубокая интеллигентность.) Впрочем, без стилевых изысков он мог бы спокойно обойтись: его жизненный сюжет сам по себе красноречив. Смертельно опасное происхождение (дед — купец, папа — белый офицер), хулиганское отрочество, фронтовая юность, трибунал, расстрелъный приговор, но штрафбат, тяжелая инвалидность, но непрестанный тяжкий труд, та самая ссора с Хрущевым, дружба с Андроповым, но конфликт со всем остальным КГБ, своя позиция в искусстве и в жизни (причем он не любит слово «мужество», считая, что оно — для девочек). Этой позиции он не оставил — предпочтя оставить СССР. Да и на Западе та же непрестанная работа — несмотря ни на какие 68 лет. И наконец, условия для работы такие, каких не было никогда: мастерская в Сохо на Манхэттене, и еще мастерская в его доме на изысканном острове Шелтер, на совершенно русском берегу американского озера, половину которого художник купил. Такие условия (технические), что все задуманное берется и воплощается («в таких я никогда еще не работал»). Его работы хорошо продаются, но темп работы такой, что уже готовых скульптур не распродать и за 10 лет. Он просит еще хоть 5 лет жизни — надо напоследок кое-что великое, сказать, великое слепить. И дай ему Бог: ведь прежде Россия не давала миру скульптора такого масштаба.
— Эрнст Иосифович, Вы прекрасно выглядите для своих 68 лет. Человеку постороннему не догадаться, что Вы инвалид Отечественной войны, что у Вас были тяжелые ранения — вплоть до перелома позвоночника... Наверное, у Вас крепкие гены?
— Мне повезло, что во мне есть и русская, и татарская кровь, хотя я и еврей. Дед мой был купцом на Урале, отец — белым офицером, адъютантом у Антонова. Один мой дядя служил у Колчака, другой у Деникина. Когда пришли красные, то должны были расстрелять деда и отца. Но бабка вспомнила, что дед тайно печатал в своей типографии коммунистические брошюры. Бабка нашла документы и предъявила большевикам. Никого не расстреляли.
— А что ж Вы думаете теперь про дедушку, который помогал большевикам?
— Думаю, что дурак он был. А отец после гражданской спрятался в Сибири, выучился на врача и стал хорошим специалистом. Дожил он до преклонных лет (умер в 84 гола), был очень деятельным и сильным человеком. Ничто не могло его сломить — ни поражение белых, ни те опасности, которым он подвергался при коммунистах как офицер. Он был верен себе и был настоящим джентльменом, несмотря на все хамство окружения. Он переодевался к обеду, повязывал галстук и ел вилкой и ножом даже тогда, когдавесь обед состоял из поджаренного в каком-то странном масле кусочка хлеба. Взгляды на советское общество, на разруху у него были приблизительно такие же, как у профессора Преображенского из «Собачьего сердца» (а не надо мочиться мимо унитаза). Отец часами лежал на диване и дискутировал с советским радио, которое включал на полную громкость и тем нам досаждал. Я, подросток, смеялся над его джентльменством, а теперь об этом горестно вспоминать.
- Вашей матери недавно исполнилось 92 года…
- Да, и в этом возрасте у нее удивительная ясность мысли. И у нее сильные стихи:
День ото дня все суше мой язык
И звуков гордых в горле не осталось
В движениях замедленных сквозит
Суровость, одиночество, усталость.
Хорошо сказано! Аксенов это назвал «шекспировскими строками». Мама давно пишет стихи, в России это все шло в стол. Там издавались только ее научно-популярные (она биолог) книжки. Только когда мама переехала в Америку – после смерти моего отца, -удалось напечатать книгу «Тень души», я ее, кстати, иллюстрировал. «Тень души» вошла в список 20 лучших книг года в Америке… Я помню, как мама меня воспитывала. У нас было много замечательных книг. И еще живой уголок: полсотни морских свинок, мышей, тритоны. Но там мамиными друзьями ставились и подпольные эксперименты – когда травили вейсманистов-морганистов. Меня обучили делать мышам уколы. Помню свой детский ужас: после одного укола – это была вытяжка из мочи беременных женщин – папа белая мышь сожрал своих детей.
-У вас дочь – она тоже художница. Вы на нее влияете?
— Когда я уехал, она была большой девочкой... В России я был слишком занят, чтобы ею заниматься вплотную. Но я могу гордиться тем, что она не повторяет путь родителей. Я не навязывал ей своего метода и своей ауры, а она нашла в себе силы стать самостоятельным художником, живя с двумя очень крупными художниками: ее мама Дина Мухина (она сейчас работает много как никогда) — известный скульптор, блистательный керамист, исключительно талантливый человек. Дочь могла вырасти под влиянием отца или матери... Я ей предложил устроить выставку, вместе со мной — она не захотела, и, может, она права, это был бы патронаж. Оля хороший художник, и я это говорю не потому, что она моя дочь. Ей уже можно выставляться. Лучше в Скандинавии: она, как уралка, близка к северной школе, я знаю, а у меня ведь в Швеции музей и студия...
— Вы как бы прожили несколько жизней: уральского мальчика, хулигана, солдата, художника, гонимого и преследуемого, жителя и
гражданина нескольких стран, изгнанника, друга великих мира сего. Сегодня Вы признанный мастер мирового уровня, вот обрели наконец и славу, и достаток, и покой, поселившись на этом чудесном острове по соседству с миллионерами, ушедшими от дел. Так какой Вам отсюда, из сегодняшнего дня, когда Вам 68, видится Ваша жизнь, удалось ли Вам понять ее замысел?
— У меня буйный, необузданный темперамент. Когда я был мальчишкой, меня не звали драться стенка на стенку — но звали, когда били наших. Я бежал, схватив цепь или дубину, а однажды и вовсе пистолет, — бежал убивать, я был свиреп как испанский идальго. Мне удалось перевести мою уголовную, блатную сущность и энергию в интеллектуальное русло. Если бы Пикассо или Сикейросу не дали проявить себя в искусстве, они бы были самыми страшными террористами. Я знаю что говорю — был с ними знаком. В юные годы — мне было лет 14 — я начитался книг про великих людей и задался вопросом: как может в этом циничном мире выжить человек с романтическим сознанием? Я тогда решил на себе проверить, что может сделать человек, который отверг законы социума и живет по своим правилам. (Солженицын поставил социальную задачу, а я — личную.) Мой лозунг — «ничего или все». Или я живу так, как хочу, или пусть меня убьют. Не уступать: никому — ничего — никогда. Я столько раз должен был умереть, я и умирал, в жизни было столько ситуаций, из которых невозможно было выйти живым, я ни от чего особенно не прятался — но какая-то сила меня хранила и спасла. Я удивляюсь, что дожил до своих 68.
Так чем же я взял? Смею вас заверить — абсолютным безумием (мне показалось, что этот термин маэстро употребляет вместо слова «гений». — И. С.) и работоспособностью.
— У Вас замечательный и странный дом...
— Это по моему проекту. Я все здесь продумал. Я сделал дом, который соответствует моему духу, где мне легко дышится, Я имею право на такой дом — ведь я на всю жизнь оскорблен советским мещанством. Когда я строил свой дом, мне хотелось сделать аскетическое логово скульптора. Чтоб вещи были дорогие, но не кричащие (в Америке чаще наоборот). Поэтому я выбрал дерево, я же уралец. Дуб, там, ясень и другие, я не помню, как все по-английски называется. Вот колонны. Можно было склеить, но я взял цельное дерево. Сделаем как в старину, ну что мы будем как в XXвеке! Это попытка хоть как-то ностальгически компенсировать эстетическую недостаточность всей моей жизни. Идеально для художника, когда его повседневная жизнь не вступает в противоречие с работой, А обычно трагедия художника — в несовпадении его внутреннего ритма с тем ритмом, который ему задают среда, социум, жена, дети и проч. Несоответствие внутреннего состояния окружающей среде. Вот я и попытался это несоответствие преодолеть.
Дом этот не бытовой. Он должен ассоциативно напоминать северную архитектуру, а с другой стороны — храм. И, конечно, студию скульптора. Здесь всего две спальни — в огромном-то доме! Ко мне приходили американцы и говорили: зачем вам такие высокие потолки, это ж не церковь — лучше устройте второй этаж. И сделайте 12 комнат. Гостей будете селить или постояльцев возьмете... И сейчас у нас действительно проблема: приезжают гости, а остановиться негде. Но и это мелочь! Мы-то привыкли, что строятся голубые города, новые цивилизации, а я всего-то домишко построил.
Этот дом будет моим музеем. Потом.
Самая дорогая часть дома — это колонны до потолка, из цельных деревьев. Их же надо было вырубить, привезти! Все думают, что они клееные, из частей, здесь все так делают. Но у меня все настоящее. И всю мебель придумал сам... Отдельные стулья для женщин и для мужчин - разница в спинках, а сиденья одинаковые. Мастерская у меня — специально под «Древо жизни», это моя главная работа, тут потолок пятиметровой высоты.
— И место тут замечательное...
— Помните, у Набокова — «Облако, озеро, башня» ? Там персонаж искал идеальное место на земле. Вот и у меня тут озеро, облака есть, а башня — это — видите? — моя мастерская. Я оченьне люблю ссылаться на русскость, потому что от а-ля рюс меня тошнит, но действительно русский пейзаж! Пар поднимается с озера... Я как увидел, сразу купил, не торгуясь. И пол-озера тоже купил... Не сразу, правда, продали: тут, на острове, в этом заповеднике богачей есть выборный орган, вроде кооператива, они заседают и решают — кого пускать жить, кого нет, и никакие деньги не помогут. Меня сначала не хотели пускать — когда узнали, что у меня будет студия: думали, раз студия, то богема, индустрия. Но потом им принесли книги, журналы, NewYorkTimes, где про меня, и они, как люди тщеславные, согласились. Но мне это влетело к копеечку...
— У Вас тут сколько соток?
— Соток? Было три гектара, но куда мне столько. Два я отдал, вот остался один гектар.
Я здесь прячусь от всех, работаю. Хорошо!
— При этом дом этот вовсе не холостяцкий — чувствуется женская рука.
— Когда я уезжал из России, жену и дочь со мной не пустили... Мы с женой separated, на Западе есть такое понятие. А этот дом — наш с Аней, мы уже три года вместе. Она русская, давно эмигрировала. По профессии — испанистка.
Кстати, когда умер Хрущев и жена его, Нина Петровна, хотела оформить пенсию, возникли проблемы: оказалось, что она ему официально не жена, они не были расписаны. И понадобилось свидетельство Микояна и еще кого-то, чтоб все уладить...
— Вы уехали, потому что...
— Я никогда не был диссидентом, принципиально. Хотя неприятности у меня были вполне диссидентские. Мне не давали работы, не пускали на Запад. Против меня возбуждались уголовные дела, меня обвиняли в валютных махинациях, в шпионаже и проч. Меня постоянно встречали на улице странные люди и избивали, ребра ломали, пальцы, нос. Кто это был? Наверное, Комитет. В милиции меня били, вусмерть, ни за что. Утром встанешь, отмоешь кровь — и в мастерскую, я скульптор, мне надо лепить. Нет, я не был диссидентом — готов был служить даже советской власти. Я монументалист, мне нужны большие заказы. Но их не было. А хотелось работать. Я 67 раз подавал заявление, чтоб меня отпустили наЗапад строить с Нимейером. Не пускали. И тогда я решил вообще уехать из России. Андропов говорил (он меня защищал, требовал, чтоб ЦК давал мне заказы): не уезжай, дождись наших мальчиков из МИМО, все будет. Я ему ответил, что у меня нет времени. Я не верил, что доживу до сегодняшнего дня. Я так много раз был ранен... И думал, что умру... ну, в 60. Ждать ваших мальчиков — нет времени.
10 марта 1976 года я уехал.
— Вы сейчас работаете больше или меньше, или столько же, сколько всегда?
— Я работаю очень много, как всегда. Но в силу многих причин — хотя бы из-за недавней операции на сердце — чуть-чуть меньше бросаюсь на дзот грудью, Я работаю много, хотя это невыгодно. Тогда я много трачу: материал, отливка, помощники — идет омертвление огромных денег. В мой парк вложено несколько миллионов долларов — если считать одну отливку. А когда не работаю, богатею: деньги не расходуются, а дают дивиденды.
По правилам, 12 экземпляров скульптуры имеют статус оригинала. Я раньше и отливал по 12. А теперь стараюсь давать минимальные тиражи
— ну два, ну три экземпляра. Это повысит не стоимость, нет, но ценность работ. И это создает мне перспективу жизни, есть для чего жить
— для работы. А если происходит затоваривание, психологически очень трудно работать.
— Значит, Вы живете так же, как всегда, занимаетесь тем же, и так же свободны, и работаете столько же — просто больше стало денег. Так?
— Ответ такой. Мы в России были приучены к преодолению многих трудностей. Для художника самое главное — борьба с самим собой, чтоб что-то создать, но было много внешних обстоятельств, которые этому мешали. Поэтому по усилиям я походил на чемпиона, который взобрался на гору Эверест. Но в реальности преодолевалось болото, некая совокупность мелочей (идеология, террор и проч.). Например, Любимову (а я был членом совета его театра), чтоб пробить спектакль, требовалось больше сноровки, ума, вкуса, чем для его создания. На Западе же я понял, что свободу творчества дают деньги, это кровь творчества; нужно вкладывать очень много денег, чтобы создавать скульптуры.
—- Хорошо ли продаются Ваши работы?
— Не буду врать — продать очень трудно. Особенно в последнее время. Меняются времена, сейчас recession. Но, несмотря ни на что, я на плаву. Причина моего успеха — в моей нежадности и консервативности. Например, иногда западные галерейщики, которые безответственно относятся к художнику, создают прецеденты продажи какого-то автора за большие цены (такое происходит на «Сотбисе»). Но такие цены удерживать невозможно, они падают, а это бьет по репутации художника. Я с галерейшиками боролся — против высоких цен. Окружение давило: продавай подороже. Но я не позволяю продавать скульптуры дороже 100—250 тысяч. Круг моих покупателей узок, это по сути международный клуб. Тем неменее цены на мое творчество растут, но органично. Стабильность рынка! Нужно мне было взять в банке 470 тыс. долларов (это когда дом достраивал) — взял в банке, мне дали под залог скульптур. Кредит я брал не потому, что беден, просто не было свободных денег — у меня миллионы долларов вложены в отливку скульптур из бронзы...
— Свобода творчества — Вы ее получили только на Западе?
— У меня сейчас намного больше свободы, чем было. Хочу отлить в бронзе — могу. Моя фантазия безгранична, а жизнь ограничивает нас, в том числе и материально. Но я ближе к тому, к чему стремился.
— А стремились Вы всегда к тому, чтобы...
— Делать скульптуры и отливать их в бронзе.
— А теперь не только в бронзе, но уже и в золоте, правда, с переменой масштаба — я о Вашем увлечении ювелирными изделиями.
— Да, я начал делать ювелирные изделия. Это ни в коем случае не является бизнес-задачей: мои скульптуры в бронзе стоят не меньше, а иногда намного больше, чем ювелирка. (Но и ювелирка дает доход: из двенадцати экземпляров платиновой коллекции за последние два месяца шесть уже продано, каждая — по 100 тыс. долларов.) Но дело вот в чем. Я скульптор-монументалист. И меня всегда раздражает средний масштаб. Полтора—два метра — не то, это не более чем заготовки. Это не 87метров (высота моей скульптуры в Асуане). Это я считаю моделями для будущих работ. Большое и малое — поэтично, а среднее — ни туда ни сюда.
В основу моих ювелирных коллекций легла скульптура «Сердце Христа», такое распятие. Я сделал ее для монастыря в Польше, она стоит там — высота 8 метров. Осталась бронзовая модель, сантиметров 60. Папа римский хотел ее у меня купить, это было в то время, когда он лечился после ранения. Но я, конечно, не взял денег, а сделал ему подарок. Потом получил письмо из канцелярии папы с благодарностью. Вот и вся история.
— Вы это сделали как человек религиозный?
— Я верующий, но не католик. Это был, скорее, просто человеческий поступок.
— Вы это недавно решили — заняться ювелирным делом?
— Нет, я всю жизнь это обдумывал — но раньше, в России, негде было взять платину, золото, хороших ювелиров, которые бы это отполировывали.
— Вы вообще на Западе занялись новыми делами. Вот стали университетским профессором...
— Да, я вот стал академическим человеком. Преподавал в Гамбурге, в Гарварде, в Колумбийском университете, в Нью-йоркском — искусство и анатомию, философию, синтез искусств. Мне предлагали быть постоянным профессором — я отказался. Мне очень нравилось преподавать, но там чересчур много бумажной работы. Отчеты, заседания, а мне жалко времени. Тем более что я одинокий волк, а чтоб быть профессором, надо быть более общительным. Вот Бродский, Вася Аксенов (я с ними дружу, мы встречаемся иногда) вписываются в эту среду, а я нет.
— Вы еше могли бы читать где-нибудь в университете увлекательный курс «Художник и власть»...
— Я очень не люблю говорить о Хрущеве, о тех временах — как будто я не был художником до встречи с Хрущевым! Хрущев, который перед приходом к власти приказал расстрелять массу людей... Нужно было обладать некими качествами, чтобы возразить ему. Я это сделал и, поскольку не был за это убит, вышел в дамки. Меня то били, то приближали...
Художник и власть — это когда папа римский заказывал работу Микеланджело, а тот не то что проект с заказчиком не согласовывал, а не пускал посмотреть незаконченную работу, как папа ни умолял. Если мастера выбирают, то ему не командуют, что делать. Так доктору доверяют сделать операцию и не командуют им. На таких основаниях мы, кстати, работаем с Кирсаном Илюмжиновым — в Элисте договорились, что я сделаю памятник депортации калмыков.
Хрущев... Хрущева будут вспоминать потому, что он поссорился со
мной. А Брежнева?.. Да, я пил водку с ним. Мой товарищ из ЦК как-то позвал меня пострелять по тарелкам с большими начальниками. Ну я, как старый боевой офицер, стреляю отлично. Меня тогда включили в правительственную охоту — «должен же там в компании быть хоть один интеллигент». Мне был куплен роскошный «Зауэр», которому нет цены, все снаряжение, и надо было ездить на охоту с Брежневым. Я так ни разу и не съездил: говорю, заболел. Мне говорят: как же без интеллигента, имей совесть, ты бы порекомендовал кого-нибудь. И я порекомендовал. Знаете кого? Вознесенского!
Вся их хитрость, тогдашних политических деятелей, умещалась в моем кармане.. Какие же они были импотенты! Они ничего не смогли сделать с историей, ни-че-го. Я знал, что они скоро кончатся. Изменения, говорил я, будут, и настанет день, когда коммунисты в Кремле запоют «Боже, царя храни...». Это публиковалось. И это произошло. Теперь меня спрашивают, каким образом я мог это предугадать. Я исходил из своих интуитивных представлений и своих предчувствий...
— А что Вам сейчас ваша проверенная интуиция говорит о России?— Ничего не могу сказать. У меня нет ни концепции, ни знания, ни ощущений. И более того: поучать Россию из безопасного далека я считаю безнравственным. Хочешь поучать — поживи здесь, поучаствуй в битвах.
Вот разговор с Сартром, который у меня был в мастерской. Он обожал Мао. Я ему говорю: а чего ж вы, поезжайте в Китай, как Дин Рид — в Россию, и служите делу маоизма! Сартр ответил, что поехал бы, но он нужен Франции. Я же ему сказал: «Вы себя переоцениваете, вы — маленький французик из Бордо».
— Он обиделся?
— К чести его, нет. После написал обо мне замечательную статью — как об экзистенциалисте из России.
— Но вы уже чувствуете себя западным человеком?
— Мне трудно судить. Но вот я приезжал недавно в Магадан, там мы строим монумент, и работал на лесах, жил с работягами... И какой-то мой старый опыт — армия, стройплощадка, завод, я все-таки был рабочим, грузчиком — работает. Когда я общаюсь с работягами, не чувствую больших изменений. В личном общении — те же шутки, те же примочки, та же феня.
Работяги — прежние. Но вот новые деловые люди меня потрясли. Думаю, что новые бизнесмены — надежда России. И новые российские дипломаты — люди международного класса. В первый раз за время моего существования как советского гражданина и русского эмигранта практически не стыдно за русских политиков, за представителей России. Это началось с Горбачева, с его окружения, и сейчас открываются блистательные люди. Как они одеты, как движутся, как говорят — не стыдно. Я встречался в России с политиками. Ну ют Александр Николаевич Яковлев. Я его знаю давно, и он потрясающе не изменился. У нас была очень хорошая человеческая беседа, мы встретились без цели, просто как друзья. Но он пообещал помочь с моими проектами.
— Вы приезжаете из Америки по делам — строить монументы...
— Я много сделал, но очень мало из этого — на исторической родине. А хочется строить в России. Для этого созданы Фонд Эрнста Неизвестного и корпорация ErnstNeizvestny & IMInc., в которых все организационные и финансовые вопросы я доверил Игорю Метелицыну (он одессит, сейчас живет в Америке). У нас в планах — построить и отчасти профинансировать такие памятники: Сахарову, Высоцкому, Тарковскому, маршалу Жукову. Надеюсь в Петербурге поставить композицию «Кресты», напротив входа в тюрьму, и там же памятник Ахматовой. Буду строить в Ашхабаде, мы уже договорились с Ниязовым. Про планы в Элисте я уже говорил... Очень хочется в Москве поставить монумент «Древо жизни», это моя главная работа, она еще не окончена. В России мало моих работ. Вот в Швеции есть мой музей, в России нет. Не знаю...
В Одессе к двухсотлетию города я построил памятник — «Золотое дитя». Это очень быстро удалось, за год — начато и кончено.
А вот памятники жертвам утопического сознания движутся очень медленно. В Воркуте и Свердловске (так упорно называет Екатеринбург. — И. С.) работы давно были начаты, но сейчас все замерло, ничего не делается,.. Памятник в Магадане сделан наполовину, а сейчас
дело стало: говорят, не хватает денег — это после того, как я отдал на
строительство весь свой гонорар — 700 тыс. долларов — и президент Ельцин перечислил туда свой гонорар за книгу, и много других пожертвований было. Куда делись все деньги? Мне трудно это понять. Не хватает 200 тыс. долларов. Что это за сумма для страны? Копейки. Это стоимость четырех маленьких квартир! Ну я могу денег собрать, я с Рокфеллером знаком или на свои достроить, но это что ж будет? Американские граждане строят памятник жертвам в России на свои деньги? Господа, совесть у вас есть? Или уж совсем жвачными стали?.. Не могу понять. Уже американский конгресс собирается строить памятник жертвам тоталитаризма в Америке, меня пригласили на обсуждение, а в России все еще нет такого памятника!..
— Когда Вы приехали на Запад, Ростропович, например, был тут уже знаменитостью, своим человеком...
— Когда я приехал на Запад, при помощи Славы Ростроповича стал членом американской элиты — той социальной семьи, куда самые богатые и знаменитые люди всю жизнь стараются попасть, но не всем удается. Ростропович меня вытаскивал на самые мощные, самые модные parties. В третий вечер моего приезда в Америку, мы открывали мой бюст Шостаковича в Кеннеди-центре. Слава там меня представил всем-всем-всем, кого он наработал за 30 лет посещения Америки. Все они были там. Я — в центре внимания, потому что открывался мой бюст! Я сразу вошел в эту среду. Энди Уорхол, Пауль Сахар, Генри Киссинджер, Артур Миллер, Рокфеллер, принцесса Крей... Могу именами бросаться сколько угодно.
— Аксенов, Бродский?»
— Нет, это другое. Ростропович, Барышников — это один срез, снобистский топ Америки. Аксенов, Бродский — совсем другой срез, это академическая писательская среда.
Так вот, я оказался среди самых модных светских снобов. Я был там как свой — но оказался там не своим. Эта светская жизнь затормозила мое творчество на многие годы. Я понял, что быть там социальным человеком — это вторая профессия. Но у меня нет времени на вторую профессию, и я человек асоциальный. Сейчас-то я все исправил. Я вышел из этого клуба. Взял все визитки и сжег — чтоб не было соблазна вернуться. С точки зрения социума, я себя откинул на дно. Опять. Может, это было чересчур экстремно, я сейчас понимаю. Но я экстремист по духу. Так вот,я откинул себя на многие годы назад. Это сильно снизило мой рейтинг и затруднило мои дела. Но я оказался прав! Если бы я мотался по этим parties, я бы не успел сделать гак много. И в конце концов вес моего творчества начал перевешивать мою несветскость! Как и Солженицын — я не сравниваюсь, это разные судьбы, разные таланты, — я заставил себя принять таким, какой я есть. И постепенно все те люди, с которыми меня познакомил Ростропович, начали ко мне приходить как к скульптору!
— Ростропович, на Вас обиделся?
— Не обиделся, но он меня не до конца понимал. Я выглядел неблагодарным человеком — ведь он для меня очень много сделал, невероятно много, он очень хороший друг. Сделал все что мог... Но сейчас уже все в порядке.
— У Вас наколки на руке — по Вашему рисунку?
— Нет, рисунок не мой. Я был десантником, и все мы бабочек кололи — чтоб порхать. И цветочки. Это была глупость — мальчишки... И выкололи номер части, а начальство приказало заколоть — видишь, вот тут синее пятно? Приписал год и в 17 лет уже кончал военное училище — ускоренный выпуск. Как это мы тогда пели?
Там, где пехота не пройдет,
и та-та-ра-та (забыл...) не промчится,
и замполит не проползет,
туда наш взвод ходил мочиться.
Ну и дальше там всякое... Я это пою в трудные минуты жизни — не вслух, конечно. И делается веселее.
— У Вас на столе Фромм, Юнг, Хейзинга, Флоренский, Гумилев, «Роза мира» Андреева... Для чего Вы их читаете? Для развлечения? Что-то ищете?
— Это огромный грех с точки зрения православного сознания — любознание» желание много знать...
Для чего я читаю? Мне нужны подтверждения моим догадкам. Меня радует, что я в итоге своей жизни пришел к чему-то. То, до чего я додумался, уже было сформулировано раньше — более четко, более умно. С точки зрения «Розы мира», все объяснено. Эту книгу я не только изучил, но знаю наизусть (но это все равно вторичная книга, после Библии и Данте). Я записываю свои мысли... Один мой друг прочитал и говорит: это же плагиат из Флоренского! Меня это обидело: я это все сам придумал! Но — я радуюсь совпадению текстов, моего и их. В великом или в малом... даже текстуальные совпадения делают мне не просто честь, а делают меня подлинником и хозяином универсума. Я не один, я соборен, и это дает мне огромную силу. Я читаю не для того, чтоб извлечь мысли, а чтобы утвердить свое реальное физическое состояние, мне нравится это безумно. Это чтение к тому же подтверждает практическую категорию — что невидимое гораздо лучше видимого и гораздо существенней. Это прелестное чтение...
— А фильмы? Вы ведь любите кино?
— Могу сказать, что я и тут экстремен. Я очень люблю, с одной стороны, кич, вульгарную кинопроду